Александр Александрович Блок родился и воспитывался в высококультурной дворянско-интеллигентской семье. Его отец, Александр Львович, вел свой род от врача Иоганна фон Блока, приехавшего в Россию в середине XVIII века из Мекленбурга, и был профессором Варшавского университета по кафедре государственного права. По отзывам сына, он был также способным музыкантом, знатоком литературы и тонким стилистом. Однако его деспотический характер стал причиной того, что мать будущего поэта, Александра Андреевна, была вынуждена уйти от мужа еще до рождения сына. Таким образом, детские и юношеские годы Блока прошли сначала в петербургском “ректорском доме” (дед, Андрей Николаевич Бекетов,— профессор-ботаник, ректор Петербургского университета), затем, после второго замужества матери, в доме отчима — офицера Франца Феликсовича Кублицкого-Пиоттух, а каждое лето — в бекетовском подмосковном имении Шахматове.
В либеральной и “народолюбивой” семье Бекетовых многие занимались литературным трудом. Дед Блока был автором не только солидных трудов, но и многих научно-популярных очерков. Бабушка, Елизавета Григорьевна, всю жизнь занималась переводами научных и художественных произведений. “Список ее трудов громаден”,— вспоминал позднее внук. Литературной работой систематически занимались и ее дочери — мать Блока и его тетки.
Атмосфера литературных интересов очень рано пробудила в нем непреодолимую тягу к поэзии. Благодаря воспоминаниям М. А. Бекетовой до нас дошли детские стихи Блока, написанные им в пятилетнем возрасте. Однако серьезное обращение к поэтическому творчеству, во многом связанное с увлечением юного Блока поэзией Жуковского, Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Фета, Полонского, падает на годы окончания им гимназии и поступления в 1898 году на юридический факультет Петербургского университета (в 1901 году он перейдет на славяно-русское отделение историко-филологического факультета и успешно закончит его в 1906 году).
Лирика Блока — явление уникальное. При всем многообразии ее проблематики и художественных решений, при всем отличии ранних стихотворений от последующих — она выступает как единое целое, как одно развернутое во времени произведение, как отражение пройденного поэтом “пути”. На эту ее особенность указывал и сам Блок.
Повторимся, что в 1910—1911 годах, подготавливая к изданию свое первое собрание стихотворений, Блок разместил их по трем книгам. Это трехтомное деление поэт сохранил и в двух последующих изданиях (1916 и 1918—1921), хотя внутри томов автор и внес существенные изменения. В окончательном виде три тома включают в себя 18 лирических циклов (“стран души”, по выражению поэта). В предисловии к первому изданию “Собрания стихотворений” Блок подчеркивал единство своего замысла: “Каждое стихотворение необходимо для образования главы (т. е. цикла.— Ред.); из нескольких глав составляется книга; каждая книга есть часть трилогии; всю трилогию я могу назвать “романом в стихах”...” А через несколько месяцев в письме к Андрею Белому он раскрывает основной смысл этапов пройденного им пути и содержание каждой из книг трилогии: “...таков мой путь, теперь, когда он пройден, я твердо уверен, что это должное и что все стихи вместе — “трилогия вочеловечения” (от мгновения слишком яркого света — через необходимый болотистый лес — к отчаянью, проклятиям, “возмездию* и...— к рождению человека “общественного”, художника, мужественно глядящего в лицо миру..,)”.
В первый том (1898—1903) вошли три цикла. Первый из них — “Ante lucem” (“До света”) — как бы предварение будущего нелегкого пути. Общая романтическая настроенность цикла предопределила и антиномическое отношение молодого поэта к жизни. На одном полюсе — мотивы мрачной разочарованности, кажущиеся такими неестественными для девятнадцатилетнего юноши: “Я стар душой. Какой-то жребий черный — // Мой долгий путь”. Или: “Смеюсь над жалкою толпою // И вздохов ей не отдаю”. Зато на другом — тяга к жизни, приятие ее:
Я стремлюсь к роскошной воле, Мчусь к прекрасной стороне, Где в широком чистом поле Хорошо, как в чудном сне,— и осознание высокой миссии поэта, его грядущего торжества:
Но к пели близится поэт, Стремится, истиной влекомый, И вдруг провидит новый свет За далью, прежде незнакомой...
Центральный цикл первого тома — “Стихи о Прекрасной Даме”. Это и есть то “мгновение слишком яркого света”, о котором Блок писал А. Белому. В этом цикле нашли отражение любовь молодого поэта к своей будущей жене Л. Д. Менделеевой и увлечение его философскими идеями Вл. Соловьева. Наиболее близко ему в это время было учение философа о существовании Души Мира, или Вечной Женственности, которая может примирить “землю” и “небо” и спасти находящийся на грани катастрофы мир через его духовное обновление. Живой отклик у поэта-романтика получила мысль философа о том, что сама любовь к миру открыта через любовь к женщине.
Соловьевские идеи “двоемирия”, сочетание материального и духовного воплотились в цикле через многообразную систему символов. Многопланов облик героини. С одной стороны, это вполне реальная, “земная”
женщина. “Она стройна и высока, // Всегда надменна и сурова”. Герой видит ее “каждый день издалека”. С другой же стороны, перед нами небесный, мистический образ “Девы”, “Зари”, “Величавой Вечной жены”, “Святой”. “Ясной”, “Непостижимой”... То же можно сказать и о герое цикла. “Я и молод, и свеж, и влюблен”,— вполне “земная” самохарактеристика. А далее он же “безрадостный и темный инок” или “отрок”, зажигающий свечи. Для усиления мистического впечатления Блок щедро использует эпитеты, такие, например, как “призрачные”, “неведомые тени” или “неведомые звуки”, “надежды нездешние” или “нездешние видения”, “красота неизреченная”, “непостижимая тайна”, “грусть несказанных намеков” и т. п.
Таким образом история земной, вполне реальной любви преображается в романтико-символический мистико-философскии миф. У него своя фабула и свой сюжет. Основа фабулы — противопоставление “земного” (лирический герой) “небесному” (Прекрасная Дама) и в то же время стремление к их соединению, “встрече”, в результате чего и должно наступить преображение мира, полная гармония. Однако лирический сюжет осложняет и драматизирует фабулу. От стихотворения к стихотворению происходит смена настроений героя: радужные надежды — и сомнения в них, ожидание любви — и боязнь ее крушения, вера в неизменность облика Девы — и допущение того, что он может быть искажен (“Но страшно мне: изменишь облик Ты”).
Драматическая напряженность присуща и завершающему первый том циклу с многозначительным названием “Распутья”. Тема Прекрасной Дамы продолжает звучать и в этом цикле, но здесь возникает и нечто новое: качественно иная связь с “повседневностью”, внимание к людскому горю, социальная проблематика (“Фабрика”, “Из газет”, “По берегу плелся больной человек...” и др.). “Распутья” намечают возможность грядущих перемен в творчестве поэта, которые отчетливо проявят себя уже во втором томе.
Лирика второго тома (1904—1908) отразила существенные изменения блоковского мировосприятия. Общественный подъем, охвативший в это время самые широкие слои российского народа, решающим образом воздействовал и на Блока. Он отходит от мистицизма Вл. Соловьева, от чаянного идеала мировой гармонии, но не потому, что идеал этот стал несостоятельным для поэта. Он навсегда остался для него той “тезой”, от которой начинался его путь. Но в сознание поэта властно вторгаются события окружающей жизни, требующие своего осмысления. Он воспринимает их как динамичное начало, “стихию”, вступающую в конфликт с “несмутимой” Душой Мира, как “антитезу”, противостоящую “тезе”, и погружается в сложный и противоречивый мир людских страстей, страданий, борьбы.
Своеобразный пролог ко второму тому — цикл “Пузыри земли”. Поэт неожиданно и полемически обращается к изображению “низменной” природы: “вечности болот”, “ржавых кочек и пней”, фантастических сказочных тварей, их населяющих. Он мог бы сказать вместе со своим добрейшим “болотным попиком”:
Душа моя рада Всякому гаду И всякому зверю И о всякой вере,—
признавая закономерность существования этого стихийного мира и право его обитателей чтить “своего полевого Христа”.
В последующих двух циклах (“Разные стихотворения” и “Город”) охват явлений действительности неизмеримо расширяется. Поэт погружается в тревожный, остроконфликтный мир повседневной жизни, ощущая себя сопричастным всему происходящему. Это и события революции, которую он воспринимал, подобно другим символистам, как проявление народной разрушительной стихии, как борьбу людей новой формации с ненавистным ему царством социального бесправия, насилия и пошлости. В той или иной степени эта позиция отражена в стихотворениях “Шли на приступ. Прямо в грудь...”, “Поднимались из тьмы погребов...”, “Митинг”, “Сытые” и др. Характерно, однако, что лирический герой при всей солидарности с теми, кто выступает на защиту угнетенных, не считает себя достойным оказаться в их рядах:
Вот они далёко, Весело плывут. Только вас с тобою, Верно, не возьмут!
(Барка жизни стала...)
На такой щемящей ноте начинает звучать в лирике Блока одна из главных для него проблем — народ и интеллигенция.
Помимо мотивов, связанных с революционными событиями, в названных циклах отражены и многие другие стороны многообразной и бесконечно изменчивой русской жизни. Но особое значение приобретают стихотворения, где поэт развертывает “широкоохват-ный” образ родины и подчеркивает свою неразрывную связь с ней. В первом из них (“Осенняя воля”, 1905) отчетливо просматриваются лермонтовские традиции. В стихотворении “Родина” Лермонтов назвал свою любовь к отчизне “странной”, потому что она расходится с традиционным “патриотизмом”. Ему были дороги “не слава, купленная кровью”, а “степей холодное молчанье” и “дрожащие огни печальных деревень”. Такова же и любовь Блока: “Над печалью нив твоих заплачу, // Твой простор навеки полюблю...”,— с той, пожалуй, разницей, что она у него более интимная, более личная. Не случайно образ родины “перетекает” здесь в образ женщины (“И вдали, вдали призывно машет // Твой узорный, твой цветной рукав”),— прием, который будет повторяться и в более поздних стихотворениях Блока о родине. Блоковский герой не случайный прохожий, а один из сыновей России, идущий “знакомым” путем и сопричастный горькой судьбе тех, кто “умирает, не любя”, но кто стремится к слиянию с родиной: “Приюти ты в далях необъятных! // Как и жить и плакать без тебя!”
По-иному раскрывается образ отчизны в стихотворении “Русь” (1906). Русь — это тайна — вот исходное и итоговое резюме, подчеркнутое кольцевой композицией стихотворения. Поначалу кажется, что тайна Руси проистекает из “преданий старины”: “мутного взора колдуна”, ведунов с ворожеями, ведьм, чертей... Однако, вчитываясь в стихотворение, начинаешь понимать, что тайна Руси не в этом. Она там, “где разноликие народы // Из края в край, из дола в дол // Ведут ночные хороводы // Под заревом горящих сел”. Разгадка тайны — в “живой душе” народа, не запятнавшей на просторах России своей “первоначальной чистоты”. Чтобы ее постичь, надо жить одною жизнью с народом.
Погружаясь в стихию повседневности, Блок создает и ряд стихотворений, который исследователи его творчества называют “чердачным циклом”: “Холодный день”, “В октябре”, “Ночь. Город угомонился...”, "Я в четырех стенах — убитый // Земной заботой и нуждой...”, “Окна во двор”, “Хожу, брожу понурый...”, “На чердаке” и др. Лирический герой цикла — представитель городских низов, один из многих “униженных и оскорбленных”, обитатель городских подвалов и чердаков. Уже сами названия и зачины стихов, а в еще большей степени детали обстановки, окружающей героя (“зловонные двери”, “низкий потолок”, “заплеванный угол”, “оловянные кровли”, “колодезь двора” и пр.), кажутся неожиданными в устах певца Прекрасной Дамы. Но вот что еще удивительнее: герой “чердачного цикла” при всей своей внешней непохожести на автора воспринимается нами именно как выразитель авторского “я”. И это не актерский прием поэта, играющего соответствующую роль. Здесь проявилась существенная особенность блоковского лиризма, которую он не только сознавал, но и активно защищал: “Писатель, может быть, больше всего — человек, потому-то ему случается так особенно мучительно безвозвратно и горестно растрачивать свое человеческое “я”, растворять его в массе других требовательных и неблагодарных “я”. И еще: “...Писатель, верующий в свое призвание, каких бы размеров этот писатель ни был, сопоставляет себя со своей родиной, полагая, что болеет ее болезнями, сораспинается с нею...” Таким образом, самораскрытие блоковского лирического героя в ряде случаев происходит через “растворение себя” в чужих “я”, через “сораспинание” его с этими чужими “я”, благодаря чему происходит обретение самого себя.
Два следующих цикла второго тома — “Снежная маска* и “Фаина” — отражают внезапно
вспыхнувшее чувство поэта к актрисе Н. Н. Волоховой. Стихия природы (“Пузыри
земли”), стихия повседневной жизни (“Разные стихотворения”, “Город”) теперь
сменяются стихией хмельной, испепеляющей страсти. Отдаваясь своему чувству,
герой “Снежной маски”, “настигнутый метелью”, погружается в “вихри снежные ”,
в “ снежный мрак очей ”, упивается этими “снежными хмелями” и во имя любви готов
сгореть “на снежном костре”. Заметим, что символы ветра, метели пройдут через
всю поэзию Блока вплоть до поэмы “Двенадцать”, знаменуя собой стихийную, динамическую
сторону жизни. Героиня цикла почти лишена конкретных примет, ее черты романтически
условны (у нее “неизбежные глаза”, они могут “цвести”; “тихая поступь” и “снежная
кровь”, ее голос “слышен сквозь метели”).
В цикле “Фаина” образ героини обогащается новыми свойствами. Она не только воплощение “стихии души”, но и выражение стихии народной жизни:
Смотрю я — руки вскинула, В широкий пляс пошла, Цветами всех осыпала И в песне изошла... Неверная, лукавая, Коварная — пляши! И будь навек отравою Растраченной души.
Мотив “растраченной души” звучит и в других стихотворениях цикла, в том числе и в широко известном “О, весна без конца и без краю...”. Его обычно приводят как пример мужественного взгляда поэта на жизнь. И это, конечно, верно. Но сам Блок говорил, что “художник, мужественно глядящий в лицо миру”, вглядывается “в контуры добра и зла — ценою утраты части души”. Недаром стихотворение это заканчивается упоминанием не только “мучений”, но и “гибели”:
И смотрю, и вражду измеряю, Ненавидя, кляня и любя:
За мученья, за гибель — я знаю — Все равно: принимаю тебя!
Однако из мира стихий, “бушующих лиловых миров”, как определяет сам Блок период “антитезы”, отраженный во втором томе, художник выходит не столько с утратами, сколько с обретениями. Теперь “за плечами все “мое” и все “не мое”, равно великое...” — пишет он в письме А. Белому. Это новое мироощущение поэта отразилось и в венчающем второй том цикле с многозначительным названием “Вольные мысли”. Именно здесь звучат слова, предвещающие его переход к третьему, завершающему этапу его “вочеловечения”:
Всегда хочу смотреть в глаза людские,
И пить вино, и женщин целовать,
И яростью желаний полнить вечер,
Когда жара мешает днем мечтать.
И песни петь! — И слушать в мире ветер!
Третий том — завершающий, высший этап пройденного поэтом трудного, подчас мучительного пути. “Тезу” первого и “антитезу” второго тома сменяет “синтез”. Синтез — это новая, более высокая ступень осмысления действительности, отвергающая предыдущие и в то же время соединяющая в себе по-новому некоторые их черты. Это следует иметь в виду, ибо существует довольно распространенное представление о пути Блока как о прямолинейном и неуклонном движении “все вперед и выше”. А между тем сам поэт свидетельствовал, что его “восхождение” шло не по прямой, а по спирали и сопровождалось “отклонениями” и “возвратами”. И содержание третьего тома подтверждает это.
Он открывается циклом “Страшный мир”. Тема “страшного мира” — сквозная в творчестве Блока. Она присутствует и в первом, и особенно во втором томе. К сожалению, ее часто трактуют лишь как тему обличения “буржуазной действительности”. На самом же деле это только внешняя, легко видимая сторона “страшного мира”. Но есть и другая, глубинная его суть, быть может еще более важная для поэта. Человек, живущий в “страшном мире”, испытывает его тлетворное воздействие. При этом страдают и нравственные ценности. Стихия, “демонические” настроения, губительные страсти овладевают человеком. В орбиту этих темных сил попадает и сам лирический герой. Душа его трагически переживает состояние собственной греховности, безверия, опустошенности, смертельной усталости.
Здесь отсутствуют естественные, здоровые человеческие чувства. Любовь? Ее тоже нет. Есть “горькая страсть, как полынь”, “низкая страсть”, бунт “черной крови” (“Унижение”, “На островах”, “В ресторане”, “Черная кровь”). Герой, утративший душу, предстает перед нами в разных обличиях. То он лермонтовско-врубелевский демон, страдающий сам и несущий гибель другим (два стихотворения с одинаковым названием “Демон”), то “стареющий юноша” — двойник лирического героя (“Двойник”). Прием “двойничест-ва” лег в основу и трагически-сатирического цикла “Жизнь моего приятеля”. Это история человека, который “в сумасшествии тихом” бессмысленных и безрадостных буден растратил сокровища своей души:
“Пробудился: тридцать лет. // Хвать-похвать,— а сердца нет”. Печальный итог его жизни подводит сама смерть (“Говорит смерть”):
С него довольно славить Бога,— Уж он — не голос, только — стон, Я отворю. Пускай немного Еще помучается он.
Трагическое мироощущение, “угрюмство”, свойственные большинству стихотворений цикла, находят свое крайнее выражение в тех из них, где законы “страшного мира” приобретают космические масштабы:
Миры летят. Года летят. Пустая Вселенная глядит в нас мраком глаз. А ты, душа, усталая, глухая, О счастии твердишь,— который раз?
Мысль о роковом круговороте жизни, о ее безысходности с удивительной простотой и силой выражена в известном восьмистишии “Ночь, улица, фонарь, аптека...”. Этому способствуют его кольцевая композиция, точные и емкие эпитеты (“бессмысленный и тусклый свет”, “ледяная рябь канала”), наконец, необычная и смелая гипербола (“Умрешь — начнешь опять сначала”).
Такой же обобщающий смысл несет и последнее стихотворение цикла “Голос из хора”. В нем звучит мрачное, поистине апокалиптическое пророчество о грядущем торжестве зла во всем мире:
И век последний, ужасней всех, Увидим и вы и я. Все небо скроет гнусный грех, На всех устах застынет смех, Тоска небытия...
И заключительные строки:
О, если б знали, дети, вы,
Холод и мрак грядущих дней!
Означает ли это, что Блок признает торжество “страшного мира” над людьми и таким образом капитулирует перед ним? Дадим слово самому поэту:
“Очень неприятные стихи <...> Лучше бы было этим словам остаться несказанными. Но я должен был их сказать. Трудное надо преодолеть. А за ним будет ясный день”.
Тему “страшного мира” продолжают два небольших цикла — “Возмездие” и “Ямбы”. Слово “возмездие” понимают обычно как наказание за некое преступление. Причем наказание, исходящее со стороны, от кого-то. Возмездие, по Блоку, это прежде всего осуждение человеком самого себя, суд собственной совести. Главная вина героя — измена данным когда-то священным обетам, высокой любви, измена человеческому предназначению. А следствием этому — расплата: душевная опустошенность, усталость от жизни, покорное ожидание смерти. Эти мотивы звучат во всех стихотворениях цикла “Возмездие”, начиная с первого широко известного “О доблестях, о подвигах, о славе...” и кончая “Шагами командора” и “Как свершилось, как случилось?”. В исполненных глубокого символического значения “Шагах командора” Блок переосмысливает сюжет о Дон Жуане. Его герой выступает не в амплуа традиционного соблазнителя, а в роли изменника, презревшего любовь Девы Света, донны Анны. И хотя он и бросает дерзкий вызов судьбе: “Жизнь пуста, безумна и бездонна! // Выходи на битву, старый рок!” — его поражение предопределено. Превыше всего ценивший свою “постылую свободу” и предавший “Деву Света”, он обречен на гибель:
“Донна Анна в смертный час твой встанет. // Анна встанет в смертный час”.
Если в цикле “Возмездие” расплате подвергается личность, допустившая воздействие на себя губительных ядов “страшного мира”, то в “Ямбах” возмездие грозит уже не отдельному человеку, а “страшному миру” в целом. Смысловой и ритмической основой цикла стал “гневный ямб”. Это подчеркивает и эпиграф к нему — слова древнеримского сатирика Юве-нала: “Негодование рождает стих”. Ранее в письме к А. Белому Блок признавал право “здраво, честно, наяву говорить “НЕТ” всему настоящему только за тем человеком, кто делает это “по-божьи” (т. е. имея в себе в самых глубинах скрытое, но верное “ДА”)”. Это “ДА” — вера в добро и свет и желание трудиться во имя их будущего торжества,— прозвучало во вступительном стихотворении цикла:
О, я хочу безумно жить:
Все сущее — увековечить, Безличное — вочеловечить, Несбывшееся — воплотить!
Говоря “нет” “дням настоящим”, поэт убежден в том, что крушение старых устоев жизни — неизбежно:
На непроглядный ужас жизни Открой скорей, открой глаза, Пока великая гроза Все не смела в твоей отчизне...
(Да, так диктует, вдохновенье...)
Эта “великая гроза”, по Блоку, разразится в результате усилий новых, молодых людей (“Юность — это возмездие”):
Я верю: новый век взойдет Средь всех несчастных поколений.
Пусть день далек — у нас все те ж Заветы юношам и девам:
Презренье согревает гневом, А зрелость гнева — есть мятеж.
(В огне и холоде тревог...)
Об этом же поэт писал в одном из своих писем 1909 года: “Революция русская в ее лучших представителях — юность с нимбом вокруг лица”.
Написанный Блоком после поездки в Италию весной 1909 года цикл — “Итальянские стихи” может показаться чужеродным в третьем томе. Недаром В. Брюсов охарактеризовал их лишь как “прекрасные строфы чистой поэзии”. Однако насчет “чистой поэзии” Брюсов ошибся. Именно здесь Блок определяет позицию “чистого искусства” как “творческую ложь”. “В легком челноке искусства” можно “уплыть от скуки мира”, но подлинное искусство — “ноша на плечах”, долг, подвиг. Другой вопрос, глубоко волнующий поэта и поставленный им в цикле,— о соотношении цивилизации и культуры. В современной цивилизации поэт усматривает бездуховное, а значит, разрушительное начало. Именно поэтому “цивилизованную” Флоренцию, забывшую о своей древней культуре, он называет предательницей:
Умри, Флоренция, Иуда, Исчезни в сумрак вековой!
Хрипят твои автомобили, Твои уродливы дома, Всеевропейской желтой пыли Ты предала себя сама.
(Флоренция, 1)
Подлинная культура, по Блоку, неразрывно связана со “стихией”, т. е. с жизнью народа. В стихотворении “Равенна” современный город рисуется кладбищем (“дома и люди — все гроба”), но зато звучат надписи на старинных надгробьях:
Лишь медь торжественной латыни
Поет на плитах, как труба.
Именно в этом городе — хранилище непреходящих ценностей культуры, который, “как младенец”, спит “у сонной вечности в руках”,— и может появиться тень великого флорентийца:
Тень Данта с профилем орлиным
О Новой Жизни мне поет.
Грядущее обновление связывает А. Блок и с обликом простых итальянских девушек, каждая из которых может стать Мадонной и подарить миру нового Спасителя.
Раздел “Разные стихотворения” содержит действительно “разные” по своему содержанию стихи.
Несколько из них посвящены теме “поэта и поэзии” (“За гробом”, “Художник”, “Друзьям”, “Поэты”). Остановимся на последнем из них. Со свойственной ему беспощадной искренностью Блок создает “групповой портрет” современных поэтов, не исключая из их ряда и самого себя. Поначалу блоковские служители муз могут вызвать у читателя неприятие (они “напивались”, “болтали цинично и пряно”, “под утро их рвало”, “потом вылезали из будок как псы”). Вот уж поистине вспомнишь пушкинскую характеристику стихотворца: “И меж детей ничтожных мира, // Быть может, всех ничтожней он”. Однако поэты у Блока, несмотря на все свои человеческие слабости, обладают огромным преимуществом перед благопристойными обитателями “обывательской лужи”. Они способны ценить прекрасное, мечтать о “веке златом”, способны, наконец, на бунт против лживых устоев жизни:
Ты будешь доволен собой и женой, Своей конституцией купой, А вот у поэта — всемирный запой, И мало ему конституций!
И даже уходя из жизни (собачья жизнь — собачья смерть), поэт возвышается над обывателями, ибо до конца сохраняет веру в свои идеалы:
Пускай я умру под забором, как пес, Пусть жизнь меня в землю втоптала,— Я верю: то Бог меня снегом занес, То вьюга меня целовала!
“Музыкальное” название следующего цикла — “Арфы и скрипки” — появилось не случайно. Оно связано с блоковской концепцией музыки как внутренней сущности мира, его организующей силы. “Душа настоящего человека,— писал А. Блок в одной из своих статей,— есть самый сложный и самый певучий музыкальный инструмент <...> Бывают скрипки расстроенные и скрипки настроенные. Расстроенная скрипка всегда нарушает гармонию целого; ее визгливый вой врывается докучной нотой в стройную музыку мирового оркестра <...> Художник — это тот <..->, кто слушает мировой оркестр и вторит ему, не фальшивя”. Если скрипки могут быть расстроенными и настроенными, то арфа для Блока — символ музыки, звучащей всегда в унисон с “мировым оркестром”.
Тематический диапазон цикла (наиболее объемного в томе) весьма широк. Верность или неверность человека “духу музыки” может выражаться в самых разнообразных проявлениях: от высоких взлетов души до ее подчинения “темным стихиям”, падения, капитуляции перед “страшным миром”. Поэтому многие стихотворения цикла находятся как бы в оппозиции друг другу.
Одно из ключевых стихотворений цикла — “На смерть Комиссаржевской”. Поэт чтит ее как великую актрису, как “художницу”, которая “не лукавила, но была верна музыке”, как воплощение “вечной юности”. По убеждению Блока, истинный художник не уходит от нас бесследно.
Пускай хоть в небе — Вера с нами. Смотри
сквозь тучи: там она — Развернутое ветром
знамя, Обетованная весна.
Совсем иные мелодии звучат в тех стихотворениях, где слышны отзвуки дисгармонии “страшного мира”. Среди них известное “Я пригвожден к трактирной стойке...” — о безвозвратно утраченном счастье и гибельной любви-страсти. К ним относится и “Черный ворон в сумраке снежном... ” — одно из лучших созданий блоковской любовной лирики. Подлинного глубокого чувства герой стихотворения не испытывает (“В легком сердце — страсть и беспечность”). И не ведают опьяненные страстью влюбленные, что “Над бездонным провалом в вечность, // Задыхаясь, летит рысак”.
Этот удивительный по своей смелости и емкости образ-символ говорит и о мимолетности и зыбкости любовного чувства, да и вообще человеческой жизни, и напоминает о роковой зависимости человека от неподвластных ему мировых законов, а может рассматриваться и как некое апокалиптическое пророчество (вот он — “черный ворон”!). Завершающая строфа — отрезвление героя:
Страшный мир! Он для сердца тесен! В нем —
твоих поцелуев бред, Темный морок цыганских
песен, Торопливый полет комет!
Он снова оказывается перед лицом “страшного мира”, где поцелуи — только “бред”, где человека околдовывает “темный морок цыганских песен”. Слово “морок” — полногласная форма от “мрак”. И к тому же родственное слову “морочить”. Известно, что Блок любил цыганские песни и романсы. Но здесь они выступают как темная сила, поскольку берут в плен свободную человеческую душу. Последняя же строка возвращает нас к тому, что все мы пленники угрожающего нам космоса.
“Цыганская” тема присутствует и в некоторых других стихотворениях цикла. В них слышны отзвуки “метельных” мотивов второго тома, губительных “лиловых миров” блоковской антитезы. Одно из них — “Опустись, занавеска линялая...” — стилизовано под народную песню:
Сгинь, цыганская жизнь небывалая, Погаси,
сомкни очи твои!
Отдаваясь до конца стихии цыганских страстей, герой, что называется, “прожигал жизнь”. И вот печальный итог: “Спалена моя степь, трава свалена, // Ни огня, ни звезды на пути...”
Сходная ситуация и в другом “цыганском стихотворении” — “Когда-то гордый и надменный...”.
Подобные трагические, “гибельные” мотивы составляют существенную часть лирического наследия А. Блока. Более того, они органичны для его поэтического облика и раскрывают сложность и противоречивость его души. “...Я всегда был последователен в основном,— подчеркивал поэт,— я последователен и в своей любви к “гибели” (незнание о будущем, окруженность неизвестным, вера в судьбу и т. д.— свойства моей природы, более чем психологические”. Но при этом следует понимать, что “гибель” и “мрак” — это только неизбежные этапы большого и трудного пути поэта. “Разве можно миновать “мрак”, идя к “свету”?” — вопрошал совсем еще юный Блок. И предназначенный ему путь он прошел мужественно и до конца.
“Цыганская стихия”, любовь, музыка, искусство, “печаль и радость” нашли свое место и в следующем цикле — “Кармен”. С одной стороны, он живо напоминает “Снежную маску” и “Фаину” сходными обстоятельствами создания (там — увлечение поэта актрисой Н. Волоховой, здесь — оперной певицей Л. А. Дельмас, которой и посвящен цикл) и сквозной темой всепоглощающей стихийной любви. Да и сам поэт признавался, что в марте 1914 года (время написания последнего цикла) он “отдался стихии не менее слепо, чем в январе 1907-го”, когда была написана “Снежная маска”. Однако “Кармен” не повторение пройденного. Гимн стихийной любви звучит здесь уже на новом витке спирали блоковского пути.
Образ Кармен у поэта многолик, синтетичен. Кармен — и героиня оперы Визе, и современная женщина. Она и независимая, вольнолюбивая испанская цыганка, и славянка, которую герой под “заливистый крик журавля” обречен “ждать у плетня до заката горячего дня”. Стихийное начало выражено в ней в самых различных его проявлениях — от стихии сжигающей страсти, стихии природы и космоса — до творческой стихии “музыки”, дающей надежду на грядущее просветление. Этим и близка героиня цикла лирическому герою:
Мелодией одной звучат печаль и радость...
Но я люблю тебя: я сам такой, Кармен.
(Нет, никогда моей, и ты ничьей не будешь...)
“Кармен” — последний блоковский цикл о любви — не только связан с предшествующими ему “Арфами и скрипками”, но является своеобразным переходом к поэме “Соловьиный сад”. О ней мы лишь отметим, что поэма эта — новый шаг Блока в поисках смысла жизни и места человека в ней. Уходя из замкнутого круга “соловьиного сада”, поэт вступает в широкий и суровый мир, заключающий в себе ту подлинную и высокую правду, к постижению которой он стремился на протяжении всего своего творческого пути. Так возник цикл “Родина”, едва ли не вершинный цикл не только третьего тома, но и всей поэзии А. Блока.
Тема родины, России — сквозная блоковская тема. На одном из последних его выступлений, где поэт читал самые разные свои стихотворения, его попросили прочесть стихи о России. “Это все — о России”,— ответил Блок и не покривил душой, ибо тема России была для него поистине всеобъемлюща. Однако наиболее целеустремленно он обратился к воплощению этой темы в период реакции. В письме к К. С. Станиславскому (1908, декабрь) Блок пишет: “...Стоит передо мной моя тема, тема о России (вопрос об интеллигенции и народе, в частности). Этой теме я сознательно и бесповоротно посвящаю жизнь. Все ярче сознаю, что это — первейший вопрос, самый жизненный, самый реальный. К нему-то я подхожу давно, с начала своей сознательной жизни”.
“Родина” для Блока — понятие настолько широкое, что он посчитал возможным включить в цикл и стихотворения сугубо интимные (“Посещение”, “Дым от костра струею сизой...”, “Приближается звук. И покорна щемящему звуку...”), и стихотворения, прямым образом связанные с проблематикой “страшного мира” (“Грешить бесстыдно, непробудно...”, “На железной дороге”).
К двум последним стихотворениям обычно обращаются те блоковеды, кто рассматривает путь поэта как целенаправленное движение от символизма к реализму. И в самом деле, в стихотворении “На железной дороге” немало жизненных реалий (“ров некошеный”, “платформа”, “сад с кустами блеклыми”, “жандарм” и т. д.). К тому же сам автор снабдил его примечанием: “Бессознательное подражание эпизоду из “Воскресения” Толстого: Катюша Маслова видит в окне Нехлюдова на бархатном кресле ярко освещенного купе первого класса”. Казалось бы, и знаменитая строфа:
Вагоны шли привычной линией,
Подрагивали и скрипели;
Молчали желтые и синие;
В зеленых плакали и пели —
тоже подтверждает гипотезу о “реалистичности” стихотворения. Но как раз здесь мы видим признаки не привычного реалистического, а емкого символического образа. Желтые, синие, зеленые вагоны (2, 1 и 3-го классов) — не просто реальные приметы идущего поезда, а символы по-разному сложившихся человеческих судеб. Символичен и образ героини. Кто она? Что мы знаем о ней? Очень немного. Пожалуй, лишь то, что она испытала крушение надежд на возможное счастье. И вот “она раздавлена”. А чем — “любовью, грязью иль колесами” — не суть важно: “все больно”. И когда мы возвращаемся к первой строфе (“Лежит и смотрит, как живая, // В цветном платке, на косы брошенном, // Красивая и молодая”), невольно думается: не сама ли это поруганная, “раздавленная” Россия. Ведь у Блока она нередко предстает в облике женщины в цветастом или узорном платке. Глубокий символический смысл стихотворения не исключает и такого его прочтения.
Смысловое ядро цикла составляют стихи, посвященные непосредственно России. Среди самых значительных —цикл “На поле Куликовом” и стихотворение “Россия” (мы остановимся на них подробно дальше). О своей неразрывной связи с родиной, с ее во многом темной и трудной судьбой говорит поэт в стихотворении “Русь моя, жизнь моя, вместе ль нам маяться?..”. Возникающий в последней его строфе символический образ (“Тихое, долгое, красное зарево //
Каждую ночь над становьем твоим”) — предвестие грядущих перемен.
Совсем по-иному раскрывается тема России в стихотворении “Новая Америка”. Поначалу перед читателем все та же “убогая” Русь с ее “страшным простором” и “непонятной ширью”. Однако постепенно лицо России проясняется (“Нет, не старческий лик и не постный // Под московским платочком цветным”). На ее просторах появляются фабричные трубы, корпуса заводов, “города из рабочих лачуг”. В последних строфах Блок говорит о том, что ископаемые богатства родины помогут ее обновлению. Подобный панегирик углю и руде кажется неожиданным в устах поэта. На самом же деле Блок серьезно размышлял о роли национальной промышленности в “великом возрождении” России. “Будущее России,— писал он,— лежит в еле еще тронутых силах народных масс и подземных богатств”. И это не противоречило его отрицательному отношению к “цивилизации”, потому что его “Новая Америка” — не “старая Америка”, то есть не Соединенные Штаты, а поэтический образ будущей России, “нового света”, “Великой Демократии”.
Цикл “Родина” завершает небольшое стихотворение “Коршун”. В нем сосредоточены все ведущие мотивы, прозвучавшие в цикле. Тут и приметы неброского российского пейзажа, и напоминание о подневольной судьбе русского человека, и черты отечественной истории, и обобщенный образ самой родины. Все это глубоко народно и неразрывно связано с фольклорной стихией. А сам Коршун — символ тех зловещих сил, которые тяготеют над Россией. Вопросы, поставленные в конце стихотворения и усиленные анафорой “доколе”, не являются обычными риторическими вопросами. Автор обращает их и к себе, и к читателям, и, быть может, к самой Истории как активный призыв к действию.
Казалось бы, цикл “Родина” мог достойно завершить последний том “трилогии вочеловечения”. Однако поэт посчитал необходимым поместить в конце книги небольшой цикл “О чем поет ветер”, исполненный грустных, элегических раздумий. Причину этого убедительно объяснил известный исследователь творчества Блока Д. Е. Максимов: “Завершая этим сумеречным — с редкими просветами — финалом композицию третьего тома. Блок, по-видимому, стремился к тому ..., чтобы внутреннее движение в книге не вытягивалось в прямолинейную и подозрительную этой прямолинейностью круто восходящую линию”. Исследователь обращает внимание на то, что заключительный цикл чем-то перекликается со “страшным миром” и, таким образом, третий том тяготеет к кольцевому построению, что соответствует спиралеобразному характеру пути поэта.
В марте 1916 года, в период снижения своей творческой активности, А. Блок делает многозначительное признание: “На днях я подумал о том, что стихи писать мне не нужно, потому что я слишком умею это делать. Надо еще измениться (или — чтобы вокруг изменилось), чтобы вновь получить возможность преодолевать материал”. Время решающих перемен наступило для поэта в конце 1917 и в самом начале 1918 года — в период Октябрьской революции. Свое безоговорочное приятие революции он открыто и бескомпромиссно выразил в статье “Интеллигенция и революция”. Ее художественным эквивалентом стали знаменитая поэма “Двенадцать” и стихотворение “Скифы”.
Поэма “Двенадцать” формально не входит в блоков-скую “трилогию”, но, связанная с ней многими нитями, она стала новой и высшей ступенью его творческого пути. “...В январе 1918-го,— свидетельствует поэт,— я в последний раз отдался стихии не менее слепо, чем в январе 1907 (“Снежная маска”.— Авт.) или в марте 1914 (“Кармен”.— Авт.). Во время и после окончания “Двенадцати” я несколько дней ощущал физически, слухом, большой шум вокруг — шум слитный (вероятно, шум от крушения старого мира)”. И еще: “...Поэма написана в ту исключительную и всегда короткую пору, когда проносящийся революционный циклон производит бурю во всех морях — природы, жизни и искусства”.
Вот эта “буря во всех морях” и нашла свое сгущенное выражение в поэме. Все ее действие развертывается на фоне разгулявшихся природных стихий (“Ветер, ветер — // На всем божьем свете!”, “Ветер хлесткий”, он “гуляет”, “свищет”, “и зол и рад”, “разыгралась чтой-то вьюга”, “ох, пурга какая, спасе!”, “Вьюга долгим смехом // Заливается в снегах” и т. д.). Очевидно, что образы ветра, метели романтичны и имеют символический смысл.
Но основа содержания этого произведения — “буря” в море жизни. Строя сюжет поэмы, А. Блок широко использует прием контраста, который заявлен уже в первых двух строках: “Черный вечер. // Белый снег”. Резкое противопоставление двух миров — “черного” и “белого”, старого и нового — с полной определенностью выявляется в двух первых главах поэмы. В одной из них — сатирические зарисовки обломков старого мира (буржуя, “писателя-витии”, “товарища-попа”, “барыни в каракуле”, уличных проституток...). В другой — коллективный образ двенадцати красногвардейцев, представителей и защитников “новой жизни”. Блок нисколько не “выпрямляет”, не идеализирует своих героев. Выразители народной стихии, они несут в себе и все ее крайности. С одной стороны, это люди, сознающие свой высокий революционный долг (“Революцьонный держите шаг! // Неугомонный не дремлет враг!”) и готовые его исполнить:
Товарищ, винтовку держи, не трусь!
Пальнем-ка пулей в Святую Русь — В
кондовую, В избяную, В толстозадую!
С другой — в их психологии еще живы и отчетливо выражены настроения стихийной, анархической “вольницы”:
Запирайте етажи,
Нынче будут грабежи!
Отмыкайте погреба —
Гуляет нынче
голытьба!
Да и вся “событийная” линия поэмы — нелепое убийство одним из красногвардейцев (Петрухой) своей любовницы Катьки — тоже в большой степени отражает неуправляемость поступков красногвардейцев и вносит в ее колорит трагическую окраску. Блок видел в революции не только ее величие, но и ее “гримасы”. В той же статье “Интеллигенция и революция” читаем: “Что же вы думали? Что революция — идиллия? Что творчество ничего не разрушает на своем пути? Что народ — паинька? <...> И, наконец, что так “бескровно” и так “безболезненно” разрешится вековая распря между “черной” и “белой” костью?..” Но главным для него было то, чтобы “октябрьские гримасы”, которых, по его убеждению, “было очень мало — могло быть во много раз больше”, не заслонили “октябрьского величия”.
Величие и правоту “революции-бури”, несущей возмездие старому миру, Блок утверждает в заключительной, финальной главе поэмы, где впереди двенадцати красногвардейцев-“апостолов” новой жизни возникает образ Иисуса Христа.
Образ Христа, завершающий поэму, многим казался случайным и неуместным. Да и сам автор не был полностью удовлетворен своим решением. “Мне тоже не нравится конец “Двенадцати”,— признавался он К. Чуковскому.— Когда я кончил, я сам удивился:
почему же Христос? Неужели Христос? Но чем больше я вглядывался, тем явственнее я видел Христа. И я тогда же записал у себя: К сожалению, Христос”. А вот запись поэта от 18 февраля 1918 года: “Что Христос идет перед ними — несомненно. Дело не в том, “достойны ли они его”, а страшно то, что опять Он с ними, и Другого пока нет; а надо — Другого?” Может быть, именно поэтому у исследователей поэмы возникали разнообразные трактовки символического бло-ковского Христа. Христос как символ революционера,. Христос как символ будущего, языческий Христос, старообрядческий “сжигающий” Христос, Христос-сверхчеловек, Христос как воплощение Вечной Женственности, Христос-художник и даже Христос-антихрист... Думается, что все эти по-своему остроумные допущения уводят от главного. Главное же заключается в том, что образ Христа позволяет поэту оправдать революцию с точки зрения высшей справедливости.
И наконец, о “буре” в “море искусства”, то есть о художественном новаторстве “Двенадцати”. Отдавшись до конца “стихии”, поэт сумел отразить в поэме ту “музыку”, которая звучала и вокруг него л в нем самом. Это отразилось в ритмическом, лексическом и жанровом многоголосии поэмы. Традиционные ямб и чаще всего звучащий в поэме хорей сочетаются с разностопными модификациями классических размеров, с дольником, а иной раз и с нерифмованным стихом. В поэме звучат интонации марша, городского романса, частушки, революционной и народной песни, лозунговых призывов. Блок широко использует разговорную, а зачастую и сниженную “уличную” лексику. И все это настолько органично слилось в единое целое, что
Блок в день завершения поэмы, 29 января 1918 года, дерзнул пометить в своей записной книжке: “Сегодня я - гений”
Вслед за “Двенадцатью” было написано стихотворение “Скифы”. Противопоставляя “цивилизованный” Запад и революционную Русь, поэт от имени революционной “скифской” России призывает народы Европы положить конец “ужасам войны” и вложить “старый меч в ножны”. Стихотворение завершается призывом к единению:
В последний раз — опомнись, старый мир!
На братский пир труда и мира,
В последний раз на светлый братский пир
Сзывает варварская лира!
Так завершилась “трилогия вочеловечения”. Так завершился трудный путь поэта, путь исполненный великих художественных открытий и свершений.
Настоящий художник не уходит из жизни бесследно. “Мы умираем, а искусство остается”,— заметил Блок на торжественном собрании, посвященном Пушкину. Блока нет, но его богатейшее наследство с нами. Его стихи во многом трагичны, потому что трагичным было и его время. Однако сам же поэт утверждал, что не “угрюмство” — суть его творчества. Она в служении будущему. И в своем последнем стихотворении (“Пушкинскому дому”, 1921, февраль) поэт снова напоминает нам об этом:
Пропуская дней гнетущих
Кратковременный обман,
Прозревали дней грядущих
Сине-розовый туман.
“Если вы любите мои стихи, преодолейте их яд, прочтите в них о будущем”. С этим пожеланием Александр Блок обращается не только к своему давнему корреспонденту, но и к своим читателям.